|
В. Алымов. Горячее Поле. В юности я был подвержен внезапным приступам меланхолии. Справиться с ними можно было только одним способом: прикрыть глаза и медленно повторять про себя магическое слово «Сык-тыв-кар». Услужливое воображение сразу рисовало унылый провинциальный городок, единственной достопримечательностью которого была обязательная площадь Ленина с соответствующим памятником и кумачовым плакатом, извещавшим, что «народ и партия едины». После этого стоило открыть глаза и вспомнить, что я-то живу не в Сыктывкаре, а в Ленинграде, чтобы вся тоска мгновенно улетучилась. Правда, Ленинград эпохи «Позднего застоя» тоже был не особенно ярким городом. Но в нём на каждом углу толпились тени великого прошлого. Как всякий потомственный петербуржец, я не отделял историю своего города от истории собственной души. Так что все триста лет прошедшие с основания Питера оказывались только инобытием моего «я», разворачивающим его в бесконечность литературных ассоциаций. Так в районе площади Тургенева (бывшей Покровской) вспоминался пушкинский «Домик в Коломне». Над Невским проспектом ещё витали фантазии великого Гоголя. А у Василеостровской станции метро неизменно вспоминались предсмертные слова Иеремии Смита: «На Васильевском острове, в Шестой линии». Потом, естественно, я заинтересовался церквами (особенно уже снесёнными) и постепенно дошёл до того, что всюду мерещились мне купола и слышались колокольные звоны. Я тогда ещё не знал, что нельзя вечно идти на поводу у своего разыгравшегося воображения и принимать его видения за некую «духовность». К сожалению, эпоха перестройки только способствовала этим нездоровым настроениям. Более того: именно эта эпоха породила альтернативную трактовку нашей замысловатой истории. Думаю, она всем ещё памятна: Жила-была Святая Русь. И так она была хороша, что всякие сатанисты-масоны решили её погубить и заразили общество революционными идеями. Глупая русская интеллигенция в эти идеи поверила и устроила революцию. И всех святых во главе с царём-государём злодейски поубивала. Но поскольку без святых жизнь стала очень скучной и просто невозможной, то, в конце концов, сами злодеи перековались, покаялись, и всех убиенных разом канонизировали. А в знак своего покаяния всё, ими за семьдесят лет построенное взяли, да и порушили. И так приобщились к спасительной святости царя-государя. Всё это я излагаю, конечно, кратко и почти карикатурно, потому что трактовка сия уже вышла из моды. Однако без учёта подобных настроений трудно по достоинству оценить то престранное происшествие, которое случилось со мной в самый последний год перестройки. Был конец лета. Я возвращался из садоводства под Красным селом в полупустом вагоне пригородной электрички. Напротив меня сидел только один мужчина – судя по всему ИТэ-эРовец – читал свежий номер «Комсомолки» с описанием путча ГКЧП и возмущённо сопел. Наконец он не выдержал и, злорадно потрясая газетой, обратился ко мне: - Всё! Коммунягам крышка! Это был их «последний нерешительный бой» и они его проиграли! - Ну да! – согласился я. – Все они канули в мусорное ведро истории. И Горбача за собой утянули. - Теперь, я думаю, настанет эра Ельцина, - сладко зажмурился ИТэ-эРовец. - Конечно! – снова подхватил я. – Кликнем его царём и заживём, как раньше – в благочестии и чистоте. Вернём народу Евангелие. Откроем храмы, да монастыри. Снова потекут от обители к обители калики перехожие с пением колядок и святых молитв… - Калики? – на мгновение задумался ИТэ-эРовец. – Это, кажется, были тогдашние бомжи. Может, не нужно нам бомжей? - «Блаженны нищие духом», - возразил я. – И потом, их же кормили на каждом углу. Вспомните, сколько было в Питере благотворительных заведений! Город был буквально окружён аристократами-благотворителями. - Охотно верю, хотя, конечно не могу этого помнить, - смутился ИТэ-эРовец. - Напоминания остались повсюду! – перебил я. – Посмотрите за окно! Всюду живая история. Вот только что проехали Ульянку. Это была богатая финская деревня Уляля. А теперь проезжаем Дачное. Здесь аристократические дачи – Нарышкина, Воронцова, Лопухина, Шереметева. А возле Сосновки – Львовы, Вяземские и богатые купцы. - Прекрасные места, - кивнул он. – Но согласитесь, милостивый государь, что в нашем купеческом сословии отеческая вера принимает иногда дикие формы. Помните «Грозу» Островского? А недавно я смотрел его последнюю пиесу под названием «Бесприданница»… - Помню, помню! – подхватил я. – Постановка наделала шуму. Говаривали даже, что сие есть пасквиль, специально рассчитанный на скандал. Попутчик мой не успел ответить, потому что все пассажиры восторженно зашептались, прильнув к маленьким дребезжащим окнам. Справа, за пустырями и крестами Митрофаниевского кладбища, проплывала четырехъярусная колокольня чем-то похожая на Ивана Великого, а за нею – зелёноглавый собор, в окружении двух шатровых церковок. - Это Воскресенский Новодевичий монастырь! – с гордостью пояснял какому-то полячку проводник, одетый в синий форменный мундир. – Сейчас уже будет вокзал. Поздравляю вас с прибытием в столицу, господа! И, словно в подтверждение его слов, паровоз предупредительно затрубил, а попутчик мой пропел приятным баритоном: - Боже, царя храни! Это уже сон! догадался я. Но сон такой сладкий, что я не имею ни малейшего желания просыпаться. Между тем, поезд плавно подкатил к перрону и мы сошли на платформу, вежливо прощаясь друг с другом. Всё вокруг тоже было, как во сне – причудливым и, вместе с тем, странно знакомым. Вот этот паровоз с тёмно-зелёным бурлящим котлом и с широкой трубой, похожей на огромную воронку был определённо знаком по реликвии у Финляндского вокзала. А те товарные локомотивы с огромными колёсами и масляно блестящими поршнями-шатунами, толпившиеся на боковых путях, напоминали хрестоматийную картину Савицкого в Русском музее. Пыхтя, словно огромные утюги на влажном белье, они маневрировали, расцепляя составы и устремляясь на отдых в локомотивное депо. Я вошёл в просторный зал, украшенный богатой лепниной и ярко освящённый десятью огромными окнами (в центральном из них, где ныне высится памятник Ленину, мерцал какой-то витраж). Но, увидев в зеркальной витрине своё отражение, от удивления даже выронил из глаза пенсне. На меня смотрел молодой человек в студенческой форме и фуражке, с только ещё пробивающимися над верхней губой усиками и дорожным саквояжем в руке. Звук расколотого пенсне вернул меня к реальности: Нет, это не сон! – подумал я, с ужасом вдыхая густой вокзальный запах, в котором смешались ароматы жареного кофе, машинного масла и ватер-клозета. Я знал, что во сне никогда не слышны запахи. И, быстро подняв самый большой осколок пенсне, раздувая ноздри, устремился к выходу. Запах кофе быстро вытеснялся новым – мягким, но густым и всезаполняющим. На вокзальной площади он зазвучал фортиссимо, и тут только я понял, откуда он исходит. Десятки лошадей топтались у входа, и груды свежего навоза лежали у стен. Между ними суетились носильщики, извозчики, лоточники. Звон бубенцов, крики и дробный грохот колёс по булыжнику буквально оглушал. Особенно гремели гружёные «ломовики». Но были и осанистые бородачи, которые важно сидели на козлах. Фыркали вороные и буланые кони, лохматые чухонские лошадки со звенящими сбруями. Какой-то офицер в серой шинели и в фуражке с жёлтым околышем призывно взмахнул портфелем. - Ваш сиятельство – пожалте ко мне! Враз докачу! – крикнул ему лихой парень, слетая с козел и хватая портфель. Но офицер портфеля не отдал, а парня запросто ударил кулаком в лицо: - Пошёл вон, дурак! Вот ту пролётку возьму! Давай, братец, трогай! Я смотрел на это, открыв рот, ощущая, как корчилась между лопаток судорога омерзения. Но прочие извозчики и какие-то мужчины в башлыках только посмеивались над незадачливым парнем, утиравшим свой разбитый нос: - Так ему! Может в портфеле-то секреты! А вон студент вышел! Господин студент, вас куда подбросить? Я шарахнулся в сторону, перебежал через площадь и потерянно встал у набережной. Небо было серо-белесым, с низкими тучами, ежеминутно грозящими дождём. С моря долетало порывистое дыхание сырого балтийского ветра, который невозможно было спутать ни с каким иным. Более же всего убеждала в петербургском характере всего происходящего тускло мерцающая, пронзительно тонкая игла и ангел, парящий на её вершине во влажных и беспокойных порывах. Слева виднелась ещё одна игла – с корабликом. А справа – совсем маленькая иголка Михайловского замка. Это мистическое единство трёх шпилей составляло знаменитый питерско-бермудский треугольник, в пространстве которого я так часто терял и находил себя. Наверное, и сейчас вокруг совершалась та же самая мистерия. Кроме этих трёх шпилей жгуче родными выглядели также три купола: золотой шлем исполина Исаакия, римский барабан Казанского, и небесно синяя с золотыми звёздами полусфера Троице-Измайловского собора передо мной. Однако больше ничего знакомого я не видел. Перед Троицким унылыми рядами тянулись однообразные казармы. Канал перед ними был, очевидно, Обводным. Но без привычной гранитной набережной он выглядел просто большой канавой с пологими краями, кое-где заросшими вытоптанной травой и чахлым кустарником. Местами по его грязным откосам были проложены мостки, на которых бедно одетые женщины в платках полоскали бельё. Рядом стояли баржи. На них суетились грузчики, которые занимались перевалкой прибывших по железной дороге грузов на водный транспорт. Я стоял на краю этого столпотворения в тоскливом оцепенении, прижимая к глазу осколок пенсне и смутно вспоминая, что где-то здесь, недалеко от канала, есть квартира и в ней меня ждут. Но где именно? Кто ждёт? И кто вообще должен всё это вспомнить – житель конца ХХ века или конца ХIХ? Я потерянно брёл по обочине дороги мимо Скотопригонного двора Шарлеманя, когда вдруг почувствовал, что за мной следят. Жителю ХХ века это было глубоко безразлично. Но студент из века ХIХ вдруг проснулся и сконцентрировался во мне окончательно. Сейчас самое главное – уйти от «хвоста»! – нахмурившись, бормотал он. Стараясь не оглядываться, я ускорил шаги, свернул на деревянный с облезлыми перилами Ново-Московский мост и решительно направился к кварталу из десятка однотипных домов, принадлежавших землевладелице Львовой. В конце ХХ века этот ансамбль получит название Углового переулка. Но сейчас он назывался Софийской улицей и я всё яснее сознавал, что здесь меня живёт кто-то из знакомых. Слепо доверяя обострившимся чувствам, я повернул за угол, пробежал через подворотню во двор и, юркнув мимо дворницкой, шмыгнул в какой-то подъезд. Вначале лестница казалась совсем новой – широкой, с замысловатыми чугунными перилами и коврами у дверей. Но, чем выше я поднимался, тем беднее и запущеннее она выглядела. Здесь чувствовался дух общежития. Пахло дешёвым табаком и грязным бельём. На последней площадке нервно курил прыщеватый молодой человек с оттопыренными ушами и в наспех наброшенной студенческой куртке. - Мишка! – радостно шагнул он ко мне. – Что так долго? Поезд опоздал? Я уже хотел идти встречать тебя… Я молчал, потому что не знал, как себя вести. А самое обидное, что даже не мог вспомнить имени этого своего знакомого. - Ну что Варшава? Принёс гостинцы? Что это с тобой? - Тише, - отвечал я, оглядываясь. - Ты прав, - отвечал он, тоже переходя на полушёпот. – Пойдём! Проходи сюда! Я сейчас сварю кофию. Оставшись один в маленькой комнатке, я скинул с плеча свой саквояж и поспешно расстегнул пряжки. Внутри оказались стопки одинаковых листков, агитирующих «за нашу (то есть польскую) и вашу свободу», какие-то туманные стихи, прочий хлам. Прокламации, одним словом. Неужели из-за этого тогда рисковали благонадёжностью? Впрочем, тусклая же здесь была благонадёжность! Из сумрачного коридора доносился неясный гул голосов – то грубые мужские ноты, то истерические женские укоры: - А вы думали, я вам отдамся за три рубля? Не тут-то было! Несите червонец! Ну, хотя бы пять. Я не дам себя эксплуатировать. Все мужчины – сволочи! Вот как тот военный, что меня бросил. Мерзавец! Ну я ему отмщу! Оболью его серной кислотой. А потом сама отравлюсь. Пусть знает! Да не лезь ко мне! Пошёл ты! И без пяти рублей не приходи. Ну ладно. Принесёшь завтра? Наконец вернулся мой приятель, неся перед собой поднос с дымящимися чашками. Я встретил его нетерпеливыми словами: - Прости, но я не могу сидеть у тебя долго. За мной был хвост. Приятель переменился в лице: - Чего ж ты сразу не сказал? Где гостинцы? - Всё в саквояже. Оставляю его тебе и ухожу. - Будь осторожен, Мишка! Город нашпигован шпиками. - А что случилось? - Ты разве ещё не знаешь? После покушения Соловьёва1 вся Россия разделена на жандармские губернаторства. Ты бы ехал прямо к себе в Политехнический. Свяжись с земляками. И поменьше светись в студенческой форме. Я сбежал вниз по чёрной лестнице, поспешно выскочил на улицу и мельком оглянулся: Никого! Какие шпики? Что мне Гекуба? Что у меня общего с политехниками, которые все, наверное, революционеры-народники? А я – житель пост-революционной эпохи и православный монархист. Куда же мне идти, как не в храм Божий? Благо, вот он – почти рядом! И, снова перейдя Ново-Московский мост, я двинулся к монастырю по Забалканскому проспекту вдоль рустовано-жёлтых шарлемановских стен с быками Дебута-Малиновского у арочного входа, и мимо длинных корпусов строящейся городской скотобойни. На противоположной стороне краснела вывеска ямского двора и зеленели заросшие пустыри. Идти было тяжело. Ноги скользили на мокрых досках, проложенных в навозной грязи. В голове сталкивались мысли из разных веков: Куда я иду? Зачем? Ведь ребята с Политехнического ждут! Но что я им расскажу? А, кроме того, что в этом времени меня зовут Мишкой, что ещё я знаю о самом себе? Есть ли у меня какой-нибудь паспорт или студенческое удостоверение? Я машинально полез в нагрудный карман и вытащил потрёпанный на сгибах лист плотной бумаги, который действительно удостоверял, что Михаил Михайлович Взоров числится студентом 3-го курса Политехнического института и т.д. Так вот оно что! Михаил Михайлович Взоров являлся моим прадедом по материнской линии. Я слышал о нём только то, что он был страстным меломаном, библиофилом и остался в блокадном Петербурге именно для того, чтобы сберечь свою уникальную библиотеку. В ней он и умер то ли от голода, то ли от холода. А соседки (две старые девы) пустили его книги на растопку и тем спасли свои никчёмные жизни. Вспомнив это, я так и застыл на углу Забалканского и грязной Альбуминной улицы. Дальше пути не было. Дальше тянулся скотоперегон, то есть бесконечная полоса грязи, истоптанная следами копыт. Справа от неё лежало необозримое поле, заваленное грудами навоза и прочих отходов. И странно было даже подумать, что именно здесь, на этом поле возникнет 79-й дом жителя ХХ века. Ну да, правнук будет жить здесь. А прадед его только ещё осваивает Петербург и надо не повредить этому молодому человеку. Я перешёл проспект у Киевской улицы (Смоленской ещё не было) и двинулся к монастырскому саду, разбитому на месте будущей «Союзпушнины». Вот здесь впоследствии возникнет 370-я школа, в которую правнук поступит в 1960 году. А в монастыре будет располагаться какой-то «Гипрорыбпром». Сначала, правда, решат устроить здесь универмаг: колокольню взорвут, остроконечные шатры и пятиглавия срубят под корень. Но потом всё-таки решат построить для универмага специальное здание. И воздвигнут на углу Обводного – Фрунзенский – шедевр конструктивизма. А обезображенный остов обители отдадут под коммукналки и разные мелкие организации… Я миновал сад, и монастырь открылся мне во всей своей первоначальной красе. Уходящая в небо колокольня. Белоснежный Воскресенский собор в русско-византийском стиле. Торжественное пятиглавие, правда, ещё не позолоченное. А по бокам – совершенно сказочные изумрудные шатровые звонницы. И за ними – пятиглавия келейных церквей. Слева – во имя Трёх святителей. Справа – в честь Афонской (Ватопедской) иконы Божьей Матери «Отрада и утешение». Я снял фуражку, благочестиво перекрестился и прошёл сквозь вестибюль в таинственный сумрак. Впереди серебристо сверкал иконостас. Высокие своды были расписаны синими и охристыми пастельными красками. Но, к моему удивлению, огромный собор был почти пуст. Только несколько крестьянских по виду женщин стояли у стены, да монашки пели четвёртым гласом стихиры на стиховне: «Дому Твоему подобает святыня, Господи, в долготу дний» 1 Неудачное покушение Соловьёва на царя Александра II произошло в апреле 1879 г. следующая страница
|