|
В. Алымов Опыт христианского обращения. А надо ли вообще писать об этом? Видимо, всё-таки надо, потому что сейчас прошлое целеноправлено искажается (чтобы хоть как-то оправдать настоящее). Тотальная пропаганда СМИ уже настолько убедила всех, что мы были лишь безмозглыми рабами КПСС, что я и сам начинаю в это верить. К счастью, ещё сохранились личные дневники, которые убеждают в обратном. Вспоминаю, что и за рубежом, где я одно время читал лекции, меня букально каждый раз спрашивали: как Вы пришли к Богу? Им там представлялось, что в атеистическом государстве это было чуть ли не подвигом. Мне всякий раз приходилось разочаровывать собеседников, объясняя, что самый лёгкий способ обретения веры – это непосредственное откровение. И, наоборот, в современном буржуазном обществе, где вера сведена к набору омертвевших ритуалов и фарисейских слов, стать подлинно верующим неимоверно трудно. Да, над нашим поколением был поставлен своеобразный эксперимент: Что будет, если с детства лишить ребёнка запрещённой религиозной жизни? А будет тоже, что и всегда: Бог откроется независимо от официальных запретов и усилий партийных жрецов, как это не раз было описано в Библии (от Авраама до ап. Павла). Этот очень важный результат проведённого эксперимента ни кем ещё внятно не анализировался. Данные записки – материал для такого анализа. Другое дело, что воспоминания, конечно, следует составлять в старости. Потому что только в старости раскрывается истинный смысл давно прошедших событий, они обретают реальные масштабы и соразмерность. То, что раньше казалось великим, становится ничтожным и смешным, а какая-нибудь «мелочь» вдруг обретает судьбоносное значение. (Собственно в этом выяснении истинного масштаба и состоит вся притягательность мемуаристики). Но кто сейчас может позволить себе роскошь дожидаться заслуженной и обеспеченной досугом старости? При нынешнем развитии событий ничего нельзя откладывать на потом – всё меньше становиться этого «потом». Итак, я начинаю эти заметки на рубеже формаций и тысячелетий, когда особенно чувствуется «материя времени». Я пишу это вскоре после развала мировой системы социализма, в начале нашей капиталистической истории, в начале второго срока правления Ельцина 1 октября 1996 г. Теперь я уже не преподаю Историю Древней Церкви и Историческую литургику в Высшей религиозно-философской школе. Рыночный террор заставил меня стать коммерсантом и делать бизнес на поставках водо-эмульсионной краски. Иллюзий я не питаю: впереди неизбежная деградация. Но именно поэтому сейчас ещё можно (и нужно!) вспомнить то, свидетелем чего я был. 1. Корни. История человеческой личности начинается не в момент рождения и даже не в момент зачатия. Она включает в себя предысторию по крайней мере двух предшествующих поколений, ибо впитывает ту культурно-историческую атмосферу, которую эти поколения (отцов и дедов) «надышали». Мы можем подражать или противопоставлять себя прошлому, но мы не в силах избавиться от той ментальности, в которую включены с детства. Мне никогда не приходило в голову стыдиться своей «советскости» или «нерыночности». Ибо человек не рождается с готовым набором «коммерческих предложений» в голове, но усваивает рыночный тип отношений от предков, которые (как в тесной Европе, так и на пересечении азиатских путей) все были торговцами. Мои же предки по отцовской линии Алымовых были пахарями, а по материнской линии Взоровых – людьми служилыми. Родоначальником этой фамилии семейное предание считает царского сокольничего Трифона Взора, с которого я и начинаю свою биографию. Вот это предание, записанное со слов моей бабушки: «Род Взоровых восходит к XVII веку и происходит от царского сокольника Трифона Патрикеева по прозвищу Взор. Однажды на охоте у царя Иоанна Васильевича Грозного улетел любимый кречет, и царь приказал этому сокольнику во что бы то ни стало разыскать кречета за три дня, в противном случае угрожая смертию. Весь лес изъездил сокольник, но поиски не привели ни к чему. Измученный усталостью, он на третий день остановился около Марьиной рощи в Непрудной слободе и от сильного изнеможения уснул прямо под деревом. Во сне он увидел своего небесного покровителя святого мученика Трифона, которому в те дни молился о защите. Благолепный юноша ехал на белом коне и держал в руках царского кречета: - Держи свою птицу! – сказал он. – Поезжай с Богом к царю и не печалься. Проснувшись, сокольник увидел, что на руке у него действительно сидит царский кречет. Он быстро привёз его к Грозному царю и рассказал о своём видении. Тогда прежний гнев государя сменился милостью. Трифон получил то ли боярство, то ли дворянство. И в благодарность за всё поставил церковь, освящённую во имя мученика Трифона, на том месте, где ему было видение. Церковь там стояла ещё во дни моей юности и была даже икона св. Трифона с соколом на руке». Казалось бы, какое отношение ко мне имеет это предание? А вот имеет: с юности я не могу без восторженного трепета видеть хищную птицу. И птицы ко мне подлетают не так, как к другим. Один из первых эпизодов моего детства связан с явлением совы.1 В зоопарке меня было не оторвать от клети с орлом. Ястреб и сокол кажутся мне образцами совершенства. Видимо, не просто некая расплывчатая «ментальность», но и конкретные склонности передаются через поколения. Определяющее значение имеет то, что род мой начался не с торговца-авантюриста, а со служилого «государева человека», глубоко верующего и удостоенного видения. Прадед мой Михаил Взоров в конце XIX века приехал в Петербург, закончил медицинский факультет и был страстным библиофилом, но вся его библиотека сгорела во время Ленинградской блокады. Его сын и мой дед Михаил Михайлович Взоров был инженером-строителем и во время войны руководил эвакуацией оборонных предприятий за Урал. А после войны он спроектировал первую в мире атомную станцию (за что в 1951 г. стал лауреатом Сталинской премии). Это был яркий тип бескорыстного энтузиаста, который всю жизнь посвятил служению родине. Мой дед по отцу, Пётр Степанович Алымов, происходил из-под Серпухова, карьеру начал простым пастухом, но во время Гражданской войны поступил в дивизию Чапаева и послужил прототипом того самого Петьки, героя бесчисленных анекдотов. Он не погиб вместе с Чапаевым, но был ранен, в госпитале познакомился с Анфисой Ивановной, моей бабушкой. С их совместной фотографии 1924 года на меня глядит прозрачное большеглазое лицо харизматического коммуниста. А в следующем году у них с Анфисой родился первенец – мой отец. Воинская часть тогда стояла в женском монастыре, и бабушка успела тайком окрестить отца. Но в самом конце обряда явился дед и, выхватив шашку, закричал: «Позор!» Во время Великой отечественной войны дед дослужился до генерала. Отец же, закончив артиллеристское училище, оборонял Ленинград. Его батарея стояла на Средней рогатке (где сейчас красуется памятник защитникам блокадного города). После войны он работал в полковой школе и на какой-то вечеринке познакомился с моей мамой. По словам мамы, он ей сначала не понравился: самоуверенный гусар с лихо закрученными усами и звенящими шпорами. А мама изучала английскую литературу и была настроена романтически. Но умелое вмешательство дедов привело таки к соединению родов. Кстати, ни один, ни другой дед репрессиям никогда не подвергались, из чего я заключаю, что все россказни демократов об этом сильно преувеличены. 2. «Культ» и «оттепель». Сейчас мне 43 года, следовательно, родился я в 1953-м, ещё при Сталине. Он умер, когда мне было 2,5 месяца и этого события я, естественно не могу помнить. Я дитя хрущёвской «оттепели». Мои первые воспоминания относятся к тому времени, когда «культ» был уже «развенчан» (на ХХ съезде КПСС в феврале 1956 г) и даже говорить о нём не полагалось. Но эта «фигура умолчания» ещё всюду присутствовала. Сталина я впервые увидел на стенном коврике, вышитом собственноручно бабушкой Анфисой, и простодушно спросил: - Это кто? - Это, внученька, самый-самый великий наш вождь, отец и учитель, - оглядываясь на дверь, отвечала бабушка каким-то смущённым шёпотом. И по тому, как тепло дрогнул её голос, я, ребёнок, сразу понял, что с этим именем связана какая-то тайна, о которой можно говорить только наедине, шёпотом, стыдливо опуская глаза. Присутствие этой тайны, о которой все знали, но никто не говорил, я ощущал всё своё детство. Это было похоже на тайну моего рождения, о которой тоже не полагалось спрашивать («Из живота мамы; но тебе ещё рано об этом знать»). В обоих случаях угадывался какой-то стыд – самое загадочное, но и самое человеческое переживание. Спустя много лет я узнал из Библии, что стыд и чувство вины появились вследствие греха, измены Богу, и понял, что именно скрывали от меня взрослые. Это была постыдная тайна их собственной измены «земному богу», их молчаливое соучастие в низвержении «отца», в развенчании «культа». И хотя умом они понимали, что это «правильная линия», их коллективное бессознательное, живущее по иным законам, воспринимало это развенчание и поругание именно как грехопадение. В детстве я очень остро всё это чувствовал (разумеется, не сознавая). Я рос в атмосфере, отравленной таинственным грехом и коллективной изменой, постоянной стыдливой недоговорённостью. И это было самым первым импульсом к пробуждению религиозного чувства. Впоследствии я часто думал, что «развенчание культа личности» было уже началом заката советской эпохи. Не случайно ведь и закончилась она вторым грандиозно поставленным «развенчанием» уже при Горбачёве. Коммунизм был, конечно, не научной теорией, а наукообразно-утопической религией со своим собственным культом. Разрушение этого культа и охлаждение этой религиозной по сути веры стало самоубийством советской системы. Всё меньше становилось верующих людей, всё больше – циников и прохиндеев. Система загнивала, вырождалась, перерождалась, и последним этапом этого перерождения стала т.н. «перестройка». Но во что переродилась система? Увы – в новую наукообразную утопию о том, что конкурентная борьба друг с другом за «баксы» приведёт человечество к счастью. Грустно… Всё это происходило на моих глазах, во всём этом я рос и формировался. И в одном из ранних юношеских ещё стихотворений писал: Всё непрочно и зыбко, Всё рухнет однажды внезапно, Только в сердце моём Сохранится щемящим укором… Стихоплётство вообще – занятие пророческое, а «щемящий укор» - какая-то часть всеобщего стыда за «преданные идеалы». И само переживание зыбкости и конечности бытия есть, отчасти, переживание религиозное. 3. Первые воспоминания. Первые воспоминания имеют характер каких-то разрозненных вспышек, мгновенных и ярких стоп-кадров среди километров засвеченной плёнки. Вот я лежу в своей детской кроватке с предохранительной железной сеткой. Она холодная и очень жёсткая. Но сказать об этом я ещё не умею, а только тихо хнычу. Заглядывает бабушка Анфиса и говорит что-то утешающее. Но мамы нет уже целую вечность. Я чувствую ужас пойманного зверька и плачу всё громче. Вот дедушка Михаил несёт меня на руках по вечерней улице Некрасова. Ярко горят фонари. Гудят автомобили. Звонят трамваи. И дедушка объясняет, что звонят они не просто так, а перед тем, как тронуться места. Вот первый спуск в только что открытое метро: «Мы сейчас будем под землёй» - «Не хочу! Там темно и сыро». В итоге – полное разочарование. Ничего подземного. Хрустальные колонны на станции «Автово». Люди ходят и говорят: «Ах, какая красота!» Почему сохранились именно эти незначительные эпизоды? Сохранились навечно отпечатанными, в то время как мы не всегда можем вспомнить даже важные события текущего года. Скорее всего, это случайный выбор. С другой стороны, то, что осело на дне памяти, представляет собой некий код, который ляжет в основу индивидуальных архетипов и характера в целом. Человеческий детёныш в клетке. Вокруг – звенящая техносфера, ложная красота хрустальных колонн подземного дворца. Всё это почти гарантирует тоску по красоте истинной и поиск её в природе живой. Не отсюда ли явление совы – очень странный эпизод с контаминацией (наложением) двух воспоминаний? Впоследствии я выяснил, что это был обычный пикник где-то в Невском лесопарке. Деды со своими семействами приехали сюда на речном трамвайчике и расположились на траве, а меня (дремлющего малыша) уложили немножко поодаль. Я слышу за спиной их смех и непонятные разговоры, но перед собой вижу только высокую траву и ветви близкого леса. Вдруг из-за травы появляется большая серая птица, подходит и вглядывается в меня огромными неподвижными глазами. Я тоже смотрю на неё зачарованно, и кажется, что это длится бесконечно долго. «Смотрите! Сова! Сова днём!» - вскрикивают взрослые. Сейчас, зная повадки сов и их неуёмное любопытство, я ничуть не удивляюсь происшедшему. Но тогда это было первое ощущение и живой символ какой-то безмерной тайны, разлитой в природе. Это ощущение преследовало меня всю жизнь. А сова потом снилась во сне, но уже не живая, а как бы с картинки из детской книжки: тёмный силуэт на ветке и жёлтые фары глаз. Впоследствии оба воспоминания перемешались и до сих пор присутствуют на дне памяти, как нечто единое. Впервые сознание проснулось в Симферополе, где отец учился на каких-то курсах, и мы с мамой жили у него летом 1956 года. Здесь запомнилось уже довольно много эпизодов. Быстрый мутный Салгир. Краснобородые индюки, которые все стремились со мной познакомиться, а я их панически боялся. Соседская девочка Люба, с которой мы играли в песке. Она была моя ровесница – светленькая, с милым круглым личиком и синими, как васильки глазами. Не знаю почему, но она часто рыдала взахлёб, и, слыша это, я очень жалел её. В русской ментальности жалость это почти любовь. И когда мы встречались у ворот, я гладил её по соломенным волосам, а она улыбалась мне и хлопала васильковыми глазами. Это было так хорошо, что не требовало никаких слов (впрочем, и говорить мы оба могли тогда ещё очень плохо). Хозяйка нашего дома, тётя Нина была хлопотливой хохлушкой с тем особенным грудным голосом, который бывает только у хохлушек. Видно, детей у неё не было, поэтому она всегда была ко мне особенно ласковой (тайком от мамы обнимала и совала в рот какую-нибудь конфету). Оттого у меня на всю жизнь осталось какое-то инфантильное тяготение к украинским женщинам. И почти все женщины, с которыми я сближался, были либо украинками, либо чем-то напоминали их. Муж тёти Нины, дядя Филя, был шофёром и часто заезжал перекусить домой на «трехтонке». Тогда это воспринималось так, как если бы он просто имел свою машину и катался на ней весь день. Как я ему завидовал! Папа и мама, которые были тогда очень молоды и часто уединялись, безжалостно эксплуатировали этот мой интерес к шоферскому искусству и постоянно просили дядю Филю меня покатать. Однажды он привёз меня в свой автопарк, где было видимо-невидимо грузовиков, и все шофёры бегали с какими бумажками в руках «отмечаться». Тогда только я понял, что все эти люди ездят не куда хотят, а куда написано в бумажке. И романтический ореол дяди Фили сразу потух в моих глазах. Ещё помню свою первую в жизни экскурсию на вершину горы Ай-Петри (т.е. св. Петра). Военный автобусик долго петлял по бесконечному серпантину шоссейки, а я дремал под вкусно пахнущим папиным плащом. Вдруг всё остановилось. Отец вынес меня на смотровую площадку, и я внезапно увидел всё сразу: бездны, горные вершины, залитые ослепительным солнцем, а далеко внизу – синее, как Любины глаза, море. Дух захватывало от ощущения простора, высоты и какого-то ново вселенского ощущения мира. Но вскоре начался спуск – такой крутой, что мы даже слегка царапнули крылом по парапету. И это была первая щекочущая нервы игрушечная авария! И ещё была первая в жизни гроза, когда зачем-то погасили свет, но что-то вспыхивало за окнами очень ярко, грохотало и барабанило в стекло. А когда потом я выбежал на крыльцо, весь двор был засыпан маленькими жемчужными шариками. Я бросился их собирать, но они растаяли в моих ладонях без следа… Всё это было впервые в жизни, потому и запомнилось на всю жизнь.
4. Начало новой эры. Из Симферополя мы вернулись в Ленинград уже на новую квартиру, где я и сейчас живу. Эту квартиру дедушка Михаил получил, разумеется, бесплатно от своего «Атомного института», но пожить в ней успел не более года, потому что вскоре умер от обширного инфаркта. Ещё говорили: «сгорел на работе», и эту метафору я долгое время воспринимал буквально. Конечно, он очень уставал в последнее время – приходил и сразу ложился на диван. Я, четырёхлетний, конечно, заползал к нему со своими книжками (больше всех игрушек я любил раскладные книжки с картинками) и просил почитать что-нибудь. Дед добросовестно начинал с самого начала: - «У Лукоморья дуб зелёный; златая цепь на дубетом…» Слова были таинственными и непонятными. Что такое «Лукомрье»? Что такое «дубетом»? Я боялся пошевелиться, а не только спросить об этом. А дальше становилось всё ужаснее: - «Там лесидол видений полны. Там озарепри хлынут волны. На брег пещаны-ны-хры-хры…» Сакральная стихотворная речь сменялась бессвязным бормотанием и храпом. Обычно дед засыпал, не дойдя и до середины книжки. Тогда я безжалостно тормошил его и просил, чуть не плача: - Ну де-да! Ну даль-ше! Он снова начинал читать и снова засыпал. Помню, я был уверен, что он специально меня разыгрывает. Понять, что человек просто смертельно устал, я не мог – опыта не было. Много позже я узнал, что дед имел какое-то отношение к открытию крупнейшего в мире синхрофазотрона. Это было также время «заговора» Маленкова, Молотова и Кагановича, которых Хрущёв отправил в отставку вкупе с маршалом Жуковым (последняя политическая «утряска» по смерти Сталина). Всё это, конечно, прошло мимо детского сознания. Запомнился только запуск первого в мире искусственного спутника Земли. Это был большой шар с хвостиками антенн, который весил 83 кГ. и, совершая один оборот вокруг Земли за 95 мин., непрерывно подавал сигналы: «Бип-бип-бип…» таким примитивным ещё аппаратом 4 октября 1957 г. началась новая космическая эра. Хорошо помню, как все мы, взрослые и дети, в объявленное время высыпали на улицы (а лучше – во двор, где было меньше фонарей) и высматривали на ночном небе медленно движущуюся звёздочку: - Вот! Вот же он! Летит! Ле-ти-ит! На-аш спутник! Ура, товарищи! Ура-а-а! Сейчас трудно даже представить себе тот действительно всенародный энтузиазм и его подлинный смысл. А смысл заключался в том, что, не смотря на допущенный «культ личности» и «отдельные ошибки», мы всё же шли верным путём и даже зримо обгоняли Америку. 3 ноября был запущен второй искусственный спутник с собакой Лайкой. А 5 декабря был спущен на воду первый в мире атомный ледокол «Ленин». В мае же следующего года я своими глазами наблюдал во дворе полёт третьего спутника. Но тогда уже никто не кричал «Ура!» Привыкли. Новая эра, которую готовили поколения дедов и отцов, стала временем наших будней. В 5 лет я уже получал еженедельный детский журнал «Весёлые картинки», полный увлекательных комиксов и среди них нашёл рисованный рассказ про путешествие некого Пети Рыжикова на Луну (где его встретили доброжелательные лунатики). Ракета Пети была сварена из… обычных керосиновых бочек, которые в изобилии валялись повсюду. Соблазн повторить подвиг Пети был слишком велик. Во дворе я залез в какую-то керосиновую бочку и перемазал новое пальто. Родители были очень расстроены и с тех пор привязывали меня за шарф к бабушкиной пуговице. Но я не унывал: поделился идеей Пети со своим сверстником Вовкой из соседней парадной. Макет ракеты мы стали собирать в коридоре из стульев и стремянок. Старт и посадка (прилунение) репетировались помногу раз. Вовка стал моим первым другом. Иногда он даже соглашался изображать лунатика и смешно пищал, распластавшись на ковре, так как земное притяжение не позволяло ему встать. Мы оба были уже детьми новой научно-технической эры. Для юношей постарше тогда же появились эпохальные фантастические романы: «Туманность Андромеды» Ефремова и «Магелланово облако» Лема. Чуть позже вышла «Страна багровых туч» Стругацких. Фантастику, конечно, писали и раньше (например, Ю.Беляев), но тут впервые появились целостные утопии, выражающие наш красный проект в серии художественных образов. Действовало это необыкновенно убедительно. Казалось, что большей победы диалектического материализма и представить себе невозможно. А между тем, всё это был чистейший идеализм (материализм – это сейчас, когда всё основано на «баксах»), и, задирая голову в звёздное небо, я ощущал типично религиозный по природе восторг. 5. Дорогая Елена. Я родился в сугубо атеистической семье, где ничто не должно было даже намекать на существование Бога. Всякий намёк был старательно вымаран из лексикона. Так что, например, известное стихотворение Лермонтова в моей детской книжке читалось: «По небу полуночи кто-то летел…» (я совершенно искренне думал, что это самолёт). И всё-таки до конца изгнать Бога не удавалось. Парадокс заключался в том, что, чем больше Его запрещали, тем с большим томлением искала Его душа и готова была узнать в любом самом слабом отсвете. И наоборот: никогда я не встречал столько глубоко равнодушных атеистов, как после 1993 года, когда отечественная Церковь стала второй (после СМИ) опорой режима, а иностранные проповедники стали рекламировать Бога, по образцу патентованных прокладок и зубных щёток. Но сладок именно запретный плод! И Бог живёт не на обложках рекламных буклетов, а в душах, верных ему до конца. Истинная вера зажигается от сокровенного света души, и передаётся от души к душе. Так было всегда, начиная со времён апостольских. Трижды в своей жизни я встречал людей, которые всерьёз и надолго зажигали мою душу. Первой из них была Елена Ивановна. Она приходила к нам по понедельникам убирать квартиру. Работа эта тогда была тяжёлой (чего стоило только намазать мастикой паркет и натереть его!) и низкооплачиваемой. Мама снисходительно объясняла мне, что такую работу делают только тёмные и необразованные люди. И самой тёмной из них, конечно, является Елена Ивановна, «потому что она баптистка». Не даром меня всегда прятали от неё в другую комнату (обычно даже запирали на ключ): - Не вздумай разговаривать с этой фанатичкой! И не слушай, если она что-нибудь скажет тебе про Бога! - Про кого? Мать заметила свою ошибку слишком поздно и с досадой принялась объяснять: - Ну, некоторые тёмные и невежественные люди верят, что на небе есть такое существо, которое всех видит и всё знает. Полная чепуха, конечно… Воображение моё мгновенно воспалилось: Итак, некоторые люди верят в какое-то Существо на небе! А если Оно там действительно есть? Но как Оно туда попало? Может быть, Оно летает среди звёзд, как космическая станция? (В том 1959 году уже были запущены первые станции на Луну, и мы, мальчишки, знали их наперечёт). Как же Оно может выглядеть? Об этом можно было узнать только у Елены Ивановны. И вот однажды, когда мама заговорилась по телефону и забыла меня запереть, я с колотящимся сердцем пробрался в соседнюю комнату и возник перед Еленой Ивановной, присевший и согнутый, как маленький вопросительный знак: - Это правда?… Правда, что на небе есть Бог? Елена Ивановна отнеслась к моему вопросу очень серьёзно. Она сразу отложила полотёр, присела рядом со мной, заглянула в глаза и возвестила каким-то торжественным шепотом: - Это правда! Бог есть! И он тебя любит. Я был потрясён. Я смотрел в её глаза и понимал, что с такими глазами не врут. Что в этот момент мне открывается какая-то огромная и прекрасная тайна. Проповедь Елены Ивановны была по необходимости краткой. Кажется, она успела рассказать только о сотворении мира и об ангелах: - У каждого есть свой ангел, - сказала она, и эти её слова я запомнил на всю жизнь. Сколько ей тогда было? Не больше сорока, наверное (хотя, конечно, она казалась мне очень старой). Хорошо помню её худую плоскую фигуру, длинное ситцевое платье и аскетическое лицо подвижницы. Дорогая Елена! Я часто вспоминаю тебя в своих молитвах. Ты исполнила первейший и необходимейший долг христианки – свидетельство об истинном Боге. Это ты посадила в моей душе крохотное зёрнышко, из которого вырос весь этот лес. Как долго он рос! Какими причудливыми путями я шёл к своей личной вере. Но ни одну из конфессий никогда не отвергал, и даже баптистов считал своими братьями во Христе (может быть, ради тебя, Елена). Потом настал 1960-й год, и Елена Ивановна перестала к нам приходить. Она исчезла так внезапно, что я безошибочным детским чутьём уловил приближение неумолимой беды. Но на все мои расспросы мама раздражённо отвечала: - Да она совсем помешалась на почве своего фанатизма! В последний раз говорила о каком-то гонении, о каком-то Павле, который всех мучил, а потом Бог его наказал и он ослеп. Ведь это же надо – верить в такие глупости! Пройдёт целых тринадцать лет, прежде чем я найду в девятой главе «Деяний апостольских» эту историю про Павла и пойму, о чём говорила тогда Елена Ивановна. И только лет через двадцать пять я смогу восстановить подлинную историю нашего последнего гонения. Увы, современным людям (даже христианам) трудно объяснить, что это вообще такое. Принудительный атеизм есть глупость и жестокость запредельные (запредельнее только принудительный русский рынок). Кроме того, в разгар перестроечных разоблачений всем была привита «страшилка», что Сталин уничтожил Церковь, а Хрущёв боролся с культом личности Сталина. Лишь мы, историки, знаем, что реальность была много сложнее и трагичнее. В последний год войны Церковь воскресла, казалось бы, уже из небытия. Ведь на свободе оставалось всего три епископа! И вот избираются патриархи Сергий, а затем Алексий I, и в период между 1945-1947 годами открывается семь (!) духовных академий и семинарий. А в 1950-е годы количество монастырей возрастает до сотни, количество же священников – до целой армии в 13 500 человек. Эта «Сталинская Византия» давно тревожила Хрущёва, и он ждал только повода, чтобы с ней расправиться. Такой повод подвернулся в самом конце 1959 года, когда патриарх Алексий отлучил от церкви священника-ренегата Осипова, а так же «других мирян, публично хуливших имя Господне». Это безадресное отлучение члены КПСС, крещённые в детстве, приняли на свой счёт. Ответная месть выразилась в виде «Хрущёвского гонения». За три года было закрыто 7 000 храмов, изгнано множество священников. Причём по условиям того времени (когда все христиане были тесно связаны общностью своей судьбы) гонение тут же перекинулось на другие конфессии – прежде всего на баптистов, которые всегда были наиболее независимы от государства. Несомненно, Елена Ивановна пострадала именно в результате этих гонений, весной 1960-го. Мне было тогда уже семь лет, и я хорошо помню общую атмосферу того времени. Помню телевизионные репортажи о том, как в школах «выявляли» и «разоблачали» верующих учеников, как отнимали детей у «матерей-фанатичек». Помню, как эти женщины в серых православных платках молча бежали за машинами, увозящими их детей, а оператор всё норовил поймать в телеобъектив «фанатичный взгляд». Наконец, поймал. Эти глаза я тоже не забуду никогда в жизни. Подобные кадры производили действие совершенно обратное замыслу идеологических режиссёров. Мученичество всегда вызывает сочувствие и порождает веру. Так было и во времена Нерона и во времена Хрущёва. Вера моя крепка, потому что я был свидетелем настоящих гонений, а не просто рекламных компаний по продаже прокладок, зубной пасты и сладенького Иисуса. 6. Чайник и колодец. Я рос тихим и замкнутым ребёнком, а по рассказам мамы (сам уже этого не помню) был нелюдим и даже дик: когда в квартире появлялся кто-нибудь незнакомый, я молча убегал самую дальнюю комнату или забирался под обеденный стол. Здесь под столом у меня было «святилище», украшенное какими-то каракулями. Самым же сакральным предметом здесь являлся старый электрочайник. Почему-то его ещё хранили на нижней полке прилегавшей к столу этажерки, хотя уже давно им не пользовались. Возможно, он стоял здесь просто, как декоративный (никелированный) предмет. Его блестящая выпуклая поверхность преображала все прочие предметы до неузнаваемости и, когда они растекались масляными пятнами, за ними словно открывалось что-то. Это что-то было похоже на радио-волну, но было живым существом и даже имело собственное имя. Его звали Сидехура, и я был уверен, что это тот самый личный ангел, о котором рассказывала Елена Ивановна. В минуты детской тоски я обычно открывал чайник и беззвучно взывал: - Сидехура! Приди ко мне. Потом закрывал пальцами глаза и всматривался в мерцающие на сетчатке узоры. Ответ приходил иногда в виде сверкающих огней, иногда – в виде тёплой благодатной волны. Это были ещё самые первые детские опыты веры. А кроме того, чайник идеально удовлетворял бессознательную религиозную потребность в сакральном сосуде (типа церковной дарохранительницы). И всё, что попадало в его замкнутое пространство, изымалось из мира обычных вещей, тоже становясь сакральным. Поэтому туда помещались самые знаковые детали тогдашнего быта: блестящая запонка умершего дедушки Михаила или ключик, приводивший в движение игрушечного Мишу. Хранились в чайнике и совсем непонятные вещи: причудливая старинная пуговица, хлебный шарик, завёрнутый в блестящую конфетную фольгу… Всё это были напоминания о каких-то важных событиях моей детской жизни. У родителей хватало деликатности не замечать этот маленький алтарь, полный загадочных талисманов, и он дожил до моих первых школьных лет. Всё же моё частое пребывание под столом беспокоило взрослых. Возможно, желая облегчить мне трудности неизбежной школьной социализации, родители стали вывозить меня на дачу. Это был всегда один и тот же дом в Зеленогорске, один и тот же детский коллектив, к которому я постепенно привыкал. И всё же почти каждое лето начиналось с какого-нибудь конфликта. Например, сразу после приезда подходила ко мне местная заводила Наташка Котова и строго предупреждала: - Смотри, не водись с Иркой. Мы ей бойкот объявили. Я клятвенно обещал и уже через 10 минут, напрочь обо всём забыв. Разговаривал с Иркой. Социальные навыки и коллективные нормы поведения вообще давались мне с большим трудом. Я всегда был в этом отношении непроходимо туп, не обладал даром адоптации (и сейчас им не владею). Поэтому я всегда избегал коллективных мероприятий, игр (за исключением игры в прятки) и особенно танцев. Мир, открываемый мною на даче, был не миром детских игр, а миром природы. Скудная, но необыкновенно выразительная природа Карельского перешейка (вообще Карелии), дымчатые дали Финского залива – вот пейзаж, в котором я сформировался. И никакой Крым, никакой Кавказ не могли с этим сравниться. А то лето 1960 года, о котором я сейчас вспоминаю, запомнилось ещё и как лето насекомых. Современные дети, растущие в отравленной атмосфере огромного капиталистического мегаполиса, среди свалок и руин советского периода, даже и представить себе не могут, как выглядела эта «мёртвая зона» в начале 60-х годов. Всё здесь было полно цветения и копошащейся жизни. Уже весной начинались неуклюжие полёты тяжёлых, как бомбовозы, майских жуков (таких больших, что они едва помещались в спичечные коробки и громко там скреблись, пытаясь выбраться). Мохнатые гусеницы самых невероятных раскрасок ползали под ногами и конвульсивно сворачивались в клубок. Когда к ним прикасалась щепка. Стоило провести ладонью между выступов рустовки нашего городского дома, как набиралась полная ладонь буро-зелёных куколок. Я клал их на подоконник и ждал того таинственного момента, когда из уродливой оболочки выпорхнет красавица-бабочка. Жуки безбоязненно брались пальцами. Головастики ловились прямо горстями и плавали в банках на дачной веранде, демонстрируя все фазы своего превращения в лягушат. Не просто же из любопытства были обследованы мною на даче все близлежащие канавы и пруды. Всюду находил я загадочные метаморфозы. Всё в природе тяготело к преображению и изменению сущности. Весь мир природы свидетельствовал о наличии какого-то высшего творческого начала. Он был «естественным откровением» о своём Творце, живой иконой своего Создателя. Я всегда чувствовал это и всегда испытывал какое-то смутное благоговение. Самым загадочным человеком на даче был Борода. Так звали его за глаза не только ребята, но и взрослые. А родители (сам слышал) шептались, недоумённо поднимая брови: - Ну просто вылитый Лев Толстой! - Правда. Даже рубаху носит навыпуск. - И босиком… Мне было тогда шесть лет и я ещё понятия не имел о Льве Толстом. Но Борода меня одновременно притягивал и отпугивал. К нам, дачникам, он был строг, ибо обладал не только завидной внешностью, но и заповедным царством, которое ревниво оберегал от «горожан». Что ж из того, что царство это называлось просто «сад». Запретный плод сладок, и я просто нутром чуял, что эти двенадцать соток, окружённые прочным забором – самое блаженное место на земле. Прокравшись сквозь колючий малинник и прильнув глазом к потаённой заборной щели, можно было увидеть пышно плодоносящие грядки, развесистые яблони и какие-то диковинные цветы. Но самым загадочным предметом в углу сада был маленький островерхий домик, в котором могли жить только гномы. А над ним пряталась в ветвях огромная удочка неведомого великана. - Это просто колодец и журавель над ним, - объяснила мне Тамарка. - А зачем? - Какой же ты глупый, Витька! – удивлялась она. - Ну, скажи, Тома! Ну, скажи! – умолял я. (Тамарка была для меня совсем большой девочкой – лет, наверное, тринадцати. Меня поражал цвет её вьющихся волос – рыжеватый, с золотистыми отблесками. Как многие рыжие, она не могла загореть и выделялась среди местных ребят почти городской белизной. Кажется, это было единственным, что нас сближало). - Журавель – чтобы воду черпать, - снисходительно поучала Тамарка. – Летом Борода поливает свой сад. А зимой выйдет в одних трусах, вынет заледенелое ведро, да и выльет на себя. И как крикнет на всю округу: «Хук! Благода-ать!» - Ты правду говоришь, Тома? Не врёшь? – шептал я, обмирая от ужаса. - Да спроси любого! Тут зимой посреди сада, где он обливается, просто каток. А он ходит по нему босиком и черпает. - Зачем же? - Закаляется, значит. Чтобы не болеть. - И не болеет? - Да нет же! Ведь вода колодезная из-под земли. Она живая – летом холодная, а зимой тёплая. Это совсем не то, что вы, дачники, из колонки на Объездной улице носите. - И ты пробовала? - А как же! Мне-то он разрешает черпать по-соседски. - Тома, а можно и я как-нибудь с тобой схожу? - Ну, зачем ты просишь, Витька! Разве не знаешь, что нельзя? – сердилась она. Это магическое «нельзя» делало запретный сад ещё более привлекательным. Я не уставал мечтать о том, что однажды проникну за забор, пройду по таинственным дорожкам между высоких цветов, и в самом дальнем углу, зачерпну живой воды из волшебного колодца. Дети знают, что если очень сильно хотеть чего-нибудь, то это непременно исполнится. Сейчас уже не помню, что случилось с Бородой и куда он уехал. Помню только, что бегал с сачком за какой-то бабочкой, когда подошла Тамарка с ведром и, воровато оглянувшись, шепнула: - Ну, пойдём сейчас! Только никому не говори! И, проведя меня к калитке, бесшумно отодвинула щеколду. Я быстро проскочил внутрь, чувствуя себя героем и преступником одновременно. Всё было так, как в самых дерзких моих мечтах перед сном. Мы шли по таинственным дорожкам меж высоких цветов, и каждый шаг приближал нас к таящемуся в углу колодцу. Теперь я видел, что маленький домик стоит на шершавом каменном кольце, и к нему ведут замшелые деревянные ступеньки. Тамарка привычно распахнула дверцу и показала мне маленькое островерхое помещение, в котором блестело серебристое ведро. Оно стояло на деревянной крышке, которую Тамарка тоже откинула. И на меня сразу дохнуло чем-то прохладным, влажным и гулким. Словно это открылась дверь в иное измерение бытия. Тамарка схватила ведро и, цепко перебирая верёвку, стала спускать его вниз. Кончик огромной удочки наклонился и почти коснулся открытой дверцы. Я с замиранием сердца смотрел, как она, нагнувшись над темнотой, манипулирует в ней своими маленькими, но сильными руками. Как поднимается подол её платья, оголяя белоснежные ляжки. Потом подол опускался, а удочка наоборот взмывала вверх под действием противовеса. И, наконец, в тёмном проёме показывалось сверкающее ведро, до краёв наполненное живительной влагой. Оно мерно покачивалось и плескалось. И, даже встав на край колодца, плеснуло в последний раз, окатив Тамарке пыльные босые ноги. Девчонка охнула и отпрыгнула, но тут же победоносно оглянулась на меня: - Вот! Можешь попробовать. Поражённый такой неожиданной щедростью, я поднялся на ступеньки, встал на цыпочки и благоговейно приложился губами к серебристому краю. Вода была такой ледяной, что у меня сразу же заломило зубы. Но одновременно я почувствовал, как по всему телу разливается необычайная бодрая свежесть. - Ой, Тома! Классно как! Это подземная вода? - Ну конечно. Можешь заглянуть, - разрешила Тамарка, переливая серебристое ведро в своё – эмалированное. Я тоже лёг животом на край колодца и свесил голову в тёмную, гулко ахающую глубину. Там, далеко внизу, мерцало и качалось прозрачно-чёрное зеркало. Туда со звоном падали сверкающие капли, и каждая порождала причудливое эхо. Это был космос, который манил и притягивал с необычайной властной силой. - Осторожно! Упадёшь! – вскричала Тамарка, хватая меня за трусы и оттаскивая от бездны. С тех самых пор всё изменилось вокруг. Я ни на минуту не мог забыть, что рядом с обыденной дачной маетой, буквально в двух шагах от запретного забора, таится тёмная ахающая глубина, ведущая в иной, влажный и загадочный мир. 7. В школьные годы. Я постарался проследить здесь зарождение зачаточного религиозного чувства и обнаружил, что оно рождалось под влиянием трёх разнородных моментов: Во-первых, была необходимая почва: атмосфера греха и покаяния в семьях развенчанных сталинистов. Во-вторых, было посажено зерно: через проповедь Елены Ивановны и мученическую жизнь и других верующих. В-третьих, зерну была дарована благодатная влага: то благоговение перед жизнью природы, которое ещё Альберт Швейцер считал всеобщей основой религии. Однако с началом школьных лет этот процесс был надолго прерван и вытеснен обилием новых впечатлений. Прежде всего, возникли новые обязанности, появились новые друзья-одноклассники. Наконец, внешние события эпохи слишком заглушали импульсы, идущие изнутри. В I классе крупнейшим таким событием был полёт Юрия Гагарина (12 апреля 1961 г). Хорошо помню, как на уроке рисования вдруг включается висящий в углу класса динамик (мы и не знали, что он может работать) и сам директор срывающимся голосом объявляет, что вокруг Земли летит советский космонавт. Экспансивный Костя Панин первым запускает в потолок свой альбом. Мы вскакиваем с мест, восторженно визжа. Старенькая учительница Екатерина Ниловна пытается нас успокоить (а у самой на глазах счастливые слёзы) и просит нарисовать Гагарина. И вот уже закипает вдохновенная работа, и лучший рисунок оказывается у Гены Морозова. Я до сих пор его помню. В верхнем углу листа горит большая красная пятиконечная звезда. К ней летит пернатая ракета. А Гагарин высовывается из иллюминатора и держит в руке верёвочку с шариком, на котором написано: 1-а класс. Изображение почти символическое. Нас всех оторвало тогда от земли к манящей звезде светлого будущего. И снова спустились мы на грешную землю только в 1991 г, когда всё вокруг рухнуло. Во II классе крупнейшим событием для всей тогдашней страны был XXII съезд КПСС. Он стал последним из грандиозных хрущёвских съездов (своеобразным завершением и увенчанием ХХ) и первым из тех, которые я сравнительно хорошо помню. Может показаться странным, что я упоминаю его в контексте своего религиозного пробуждения. Но не следует забывать, что я рос в партийной семье, для которой подобные события являлись вполне сакральными (точнее: псвдо-сакральными, т.к. в псевдо-религиозной жизни партии они были аналогичны церковным Соборам). Кроме того. В 10 лет ещё нет критичности восприятия, и всё официальное воспринимается, как истинное. А съезд бесконечно транслировался по всем официальным каналам и преподносился, как апофеоз народной демократии. Причём это не было совершенной ложью. Это сейчас мы привыкли повторять блестящую формулировку Задорнова: «Демократия есть власть денег, выбранная за деньги ради денег». А тогда она действительно имела народную основу. И помимо заготовленного выступления можно было ляпнуть с трибуны что-нибудь доморощенное. Помню, как Фурцева прямо с трибуны новехонького дворца Съездов обозвала Ворошилова соучастником преступлений Сталина. Тот, уже глубокий старик, вскочил где-то на боковом балконе, заметался. - Вот он теперь вертится, как побитый пёс! – злорадно кричала Фурцева в микрофон. Атмосфера была очень живой и не похожей на брежневскую усыпляющую бубниловку. В последний день съезда (30 октября) на Новой земле прогремел мощнейший атомный взрыв (в 50 мегатонн!). Это был как бы салют к финальному аккорду десталинизации. На следующую ночь тело Сталина вынесли из мавзолея и бесшумно захоронили у кремлёвской стены. А уже 10 ноября даже героический Сталинград был переименован в какой-то безликий Волгоград. Приходится напоминать об этом потому, что современные демократы нагло врут, будто только они «открыли обществу глаза на сталинский культ». Всё было «открыто» гораздо раньше. Главное значение съезда состояло в принятии 3-й (послесталинской) программы партии, ориентированной на построение «общенародного бесклассового государства». Поэтому программу завершали известные слова: «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме». Вскоре родилась легенда о том, что Хрущёв где-то сболтнул про более конкретный срок: коммунизм, мол, наступит через 20 лет (т.е. в 1981 г). Кто только не издевался над этим, якобы, обещанием! И совершенно зря. Заглядывая в свой дневник 1981 года, нахожу следующую запись: «31 декабря 1981 г. Уходящий год я оцениваю, как самый, пожалуй, счастливый и плодотворный во всей моей жизни. Он начался с организации Семинара и был до отказа заполнен радостной творческой работой. Это был год милости Божией…» и т.д. Что? Коммунизм не наступил?. Но что такое коммунизм – это каждый понимает по- своему. Для меня это – возможность полноценной религиозной и творческой жизни, без унизительной заботы о куске хлеба и завтрашнем дне. И в этом смысле я дожил до коммунизма. Коммунисты тогда добились действительно реального и максимально возможного улучшения жизни для всех, а не просто расслоения общества на горстку вороватых богачей и море зомбированных нищих. Но не буду отвлекаться. Начало учёбы в III классе совпало с Карибским кризисом. В семье о нём говорили глухо, и кроме общей атмосферы тревоги и серьёзности я ничего не запомнил. Только много лет спустя разобрался, в чём было дело. США уже тогда пытались взять нас под прицел и поставили свою ракетную базу в Турции. Теперь только Чёрное море отделяло пляжи с беспечно отдыхающими людьми от оружия массового поражения. В ответ Хрущёв приказал поставить наши ракеты на Кубе. Корабли с ракетами шли через Атлантику под неусыпным контролем американских субмарин и, когда 22 октября добрались до цели, обнаружили, что остров находится в плотном кольце американской морской блокады. Последующие 10 дней мир балансировал на грани войны. Но ядерные силы противников были примерно равны, и дело кончилось компромиссом. Хрущёв согласился убрать ракеты с Кубы при условии, что американцы уберут свои из Турции. Таким образом, был зафиксирован «ядерный паритет» двух сверхдержав, который продержался до начала 1984 года. Эти 20 лет стали самыми стабильными годами ХХ века. Оказалось, что двухполюсный мир наиболее устойчив. Вот на это время и пришлась моя юность.
|