|
В. Алымов. Второе рождение. Я католик. На прямой вопрос о вероисповедании я так же прямо и отвечаю. К счастью, это случается достаточно редко. Почему «к счастью»? Потому что при этом всегда приходится объяснять: как и почему. Ведь если русский человек выбрал для себя католицизм, то в обыденном сознании это означает только одно: он противник православия, внутренний враг и т.д. Объяснять, что религию не выбирают, что можно быть и католиком-патриотом (Чаадаев, Лунин и т.д.) – крайне нудно и почти всегда бесполезно. Ибо слушатели о Чаадаеве, Лунине, Соловьёве и Голицынах имеют весьма смутное представление, и все объяснения воспринимают только как «иезуитскую пропаганду». Поэтому понятно, что если меня не тянут за язык, то я о своём католичестве помалкиваю и почти всегда схожу за «своего». Это не иезуитстство. Так же поступал и мой отец, Альберт, причём дослужился до подполковника. Правда, выше не поднялся, потому что в 1966 году на прямой вопрос дал столь же прямой ответ и был отправлен в своеобразную ссылку – из штаба округа на север, в отдалённый карельский гарнизон. Мать вместе со мною, естественно, поехала за ним. Тут тоже можно было бы вспомнить Лунина и жён декабристов. Но в то время бытовой аскетизм и отказ от личных планов ради служения безличной «государственной необходимости» был чем-то само собой разумеющимся. Об истинной причине переезда мы не знали и не задумывались. Тем не менее, именно в Карелии, где я закончил восьмой класс, мне было первое и уже вполне католическое откровение. Оно и стало причиной моего последующего обращения. Много позже, сравнивая этот свой опыт с описанным в житиях, я понял, что, сам того не сознавая, унаследовал от отца его скрытую религиозность. Таким образом, первоначальный выбор был сделан не мной и за меня. Окончательно всё это выяснилось, когда отец уже лежал на смертном одре, и сейчас я расскажу об этом подробнее. Отец скончался от второго инфаркта так внезапно, что соседи по палате не успели даже позвать дежурную медсестру. Только что отец обсуждал с ними последствия денонсации и эстонского раскола,1 сидел на кровати и сбирался бриться. Как вдруг они услышали, что электробритва с глухим стуком упала на пол, и это был конец. - «Очень лёгкая смерть! - сказал мне старик-ветеран из палаты с какой-то тоскливой завистью. – Жаль, конечно. Ваш отец был человек большого ума и большой доброты». Я невольно вспомнил повесть Симоны де Бовуар, которая так и называлась «Очень лёгкая смерть». И ещё вспомнил, как досадовали мы в семье на «бесхребетную» доброту отца. Кому он только не помогал! Даже какой-то малообеспеченной семье (из-за чего пошёл слух, что у него там внебрачный ребёнок). Мне было, наверное, лет двенадцать, когда я впервые увидел нищего (редкое в ту пору зрелище). Нищий вошёл в вагон электрички и, неся перед собой кепку, запел хриплым простуженным голосом: «Любовь ушла, остался только пепел, Но и его развеет скоро ветер…» И песня эта, совсем неуместная в солнечный воскресный день, и худое испитое лицо врезались мне в память на всю жизнь. Почему-то я сразу понял, что человек этот поёт вовсе не потому, что ему хочется петь. Что это прохождение поющего человека мимо нас предельно неестественно и постыдно. Не даром же все, словно по команде, отвернулись, опустили глаза и сделали вид, будто ничего не слышат. Только отец лихорадочно рылся в своём кошельке и вдруг протянул мне смятый рубль: - Пойди, быстро догони его и отдай! Сказано это было таким тоном, что я не мог ослушаться. И, красный от стыда, нагнал поющего человека уже на выходе из вагона, сунул ему в кепку рубль. Постыдная песня сразу оборвалась, и все вокруг вздохнули с облегчением. Но, вернувшись к родителям, я услышал, как мать сердито говорила: - Вполне достаточно было гривенника.2 В последующие годы эта нелепая (совсем не принятая в то время) доброта отца только увеличивалась. Свои поступки он совершал именно нелепо, когда никто их от него не ожидал. И они до странности не вязались с его холодновато мужественным обликом. Это выглядело так, словно кто-то вдруг толкал его под руку. И я не понимал причины такого поведения вплоть до нашего последнего разговора в больнице. Разумеется, я не знал, что этот разговор станет последним. Отец же явно что-то предчувствовал. Потому что вдруг сказал мне вполне будничным и даже деловым тоном: - Вот ещё: когда помру, сходи на Ковенский переулок. - Куда? – не понял я. - В католический костёл на Ковенском. Подойдёшь к отцу Павлу или к кому-нибудь в закрестье и запишешь меня в книгу: пусть помолятся за упокой. Только никому не говори, а то, знаешь, пойдут всякие пересуды, да неумные сплетни… Я слушал его, буквально онемев от изумления: - Ты разве католик? Почему же нам не говорил? - А зачем? Католичество не показная вера, а сокровенная жизнь души. - И с каких пор ты… - С самого рождения. Хотя сам я об этом узнал только в 65-м году, перед нашим отъездом в Карелию. Помнишь? - Ну да. Тогда ещё дедушка Пётр умер. - Вечно ты всё путаешь! Он умер годом раньше. А в 65-м умерла моя матушка Анфиса. Она-то мне всё и рассказала, потому что при живом отце говорить боялась. Ведь он был харизматическим коммунистом и никакую другую религию на дух не выносил. В 24-м он командовал конным корпусом на Украине. Там, на территории какого-то монастыря, занятого под конюшни, я и родился. - Ну да, я слышал. Дедушка Пётр был тогда на задании, а, когда вернулся, увидел, что тебя собираются крестить. Вынул шашку наголо и всех разогнал… - Это семейное предание, не более… На самом деле крещение уже совершилось, когда он вернулся. Но он взял с Анфисы слово, что я об этом не узнаю. Так что только после его кончины она осмелилась рассказать правду. И ещё сказала, что монастырь тот был униатским, то есть католическим. Потому и назвали меня Альбертом – в честь святого Адальберта. Отец замолк, тяжело и со свистом дыша. Я с беспокойством смотрел на него: - Что – стенокардия? Может тебе полежать? Но он только упрямо мотнул головой: нет, это ещё не приступ. Просто он немного разволновался. Известие о том, что он католик, почему-то произвело на него громадное впечатление. Может быть, это объяснялось духовной скудностью тех 60-х годов, когда всё религиозное было под запретом. В то время издавалась только атеистическая литература. Но отец сумел достать настоящую Библию – якобы для подготовки атеистических занятий с личным составом. Никаких занятий, конечно, не проводилось. Обман раскрылся. Отца вызвал какой-то штабной генерал и тогда-то на прямой вопрос получил прямой ответ – исповедание веры. Скандал обещал быть громким и, чтобы замять его, отца срочно перевели подальше – в Карелию. Помню, мне тут же пришла в голову мысль, что отец стал жертвой своей религиозной некомпетентности: - Разве ты не знал, что сам факт крещения ещё не создаёт конфессиональной принадлежности? Мало ли вокруг крещеных атеистов! - И что? – удивился отец. – Я не крещёный атеист. Я католик. Мне Бог открывается в святой Мессе. - Это куда ты ходил на Мессу? – недоверчиво спросил я. - Да на Ковенский же! После визита де Голля3 костёл там уже заработал. - Ну, хорошо. А что это за выражение «Бог открывается»? Я слышал, что католики иногда видят Бога в виде Младенца… Но отец только раздраженно пожал плечами: - Глупости ты говоришь! Прочти у апостола Иоанна: «Бог есть свет, и нет в Нём никакой тьмы».4 Больше он говорить на эту тему не пожелал, замкнулся и, тяжело дыша, полез за таблетками. В тот день я вышел от него в глубокой задумчивости. С высоких карнизов госпиталя уже капали сверкающие весенние сосульки. Суворовский проспект был залит ярким апрельским солнцем. - «Бог есть свет», - ещё звучало в ушах. Конечно, я сразу вспомнил тогда своё первое световое явление. Оно случилось как раз в Карелии, в июне 1968 года. То есть сразу после того, как отец начал ходить в костёл и причащаться. В Библии описано несколько примеров того, как благодатная жизнь одного члена семьи передаётся остальным. Ярчайший – случай с Корнилием сотником: «Когда Пётр ещё продолжал эту речь, Дух Святый сошёл на всех, слушавших слово… И верующие… изумились, что дар Святаго Духа излился и на язычников… Тогда Пётр сказал: кто может запретить креститься водою тем, которые, как и мы, получили Святаго Духа?»5 То есть домочадцы Корнилия были ещё не крещёными! Вот что поразительно. Правда и сам Корнилий был человек неординарный. Как и мой отец, он был офицером – «сотником» Италийского полка, что соответствует нашему чину прапорщика или лейтенанта. Велика ли зарплата лейтенанта? А между тем, этот римский сотник был известен, как «благочестивый и творивший много милостыни народу».6 То есть этот римский офицер отдавал свои скудные деньги грязным иудейским нищим! Между тем у него была семья, и жена, наверняка, пилила его… Но именно такая героическая добродетель и привлекает Духа. В 25-й главе от Матфея сказано очень подробно (чтобы никто не вздумал перетолковать), что единственный критерий, по которому нас будут судить на Страшном Суде, это – милосердие. Даже не вера в догматы (православные или католические), а исключительно милосердие: «Истинно говорю вам, как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших (то есть бедным, умалённым), то сделали Мне».7 Я уже говорил, что отец отличался милосердием. Его исповедание веры было по тем временам героическим. Потому не было ничего странного в том, что Господь мог посещать его. А затем и меня, как члена семьи. Тем более что Карелия оказалась самой природой предназначена к Богоявлениям. Нигде больше не видел я такой суровой и вместе с тем такой торжествующе одухотворённой красоты. Нигде! Мы приехали туда зимой. Карелия встречала меня гордыми рядами заснеженных елей и сосен, которые возносились над ледяными полями озёр. А восходящее солнце отражалось в них и полыхало над ними ало-оранжевым ореолом. Лишь много лет после того я узнал это оранжево-голубое льдистое сияние во Франции, на иконе Воскресения с Изенгеймского алтаря. Но там это была уже слава Божья. Вся жизнь маленького северного городка Сортавала с его 20-ю тысячами жителей проходила на фоне величественной, совершенно даже фантастической природы. Сразу за домами, словно декорации сказочного спектакля, громоздились причудливые базальтовые скалы и какие-то террасы, словно специально предназначенные для плясок троллей. А из окна школы открывалась панорама соседнего острова Риеккалансари, живописно изрезанного лагунами. Но я мог только догадываться, какое волшебство творится здесь белыми ночами. Потому что летом мы традиционно уезжали в Крым (тогда это было дёшево), а там ночи были по южному темными. Однако в начале лета 1968 года родители уехали в Ялту без меня, потому что я должен был сдавать экзамены за восьмой класс. Предоставленный самому себе, я, конечно, протянул время до последних дней, а потом аврально зубрил, взбадривая себя лошадиными дозами кофе. Успешно сдав экзамены, я решил, наконец, расслабиться и как следует выспаться. Но заснуть не удавалось. Часа три я пролежал без движения в каком-то странном оцепенении. Наконец, неясное беспокойство заставило меня встать. Я выглянул в окно и ахнул. Всё небо было залито сверкающим, струящимся, жемчужно-голубым светом. Это был самый пик белых ночей. Не отдавая себе отчёта в своих действиях, словно повинуясь неслышному зову, я накинул куртку и вышел из дома. Улицы маленького городка казались необитаемыми и какими-то ненастоящими, словно нарисованными. Всюду царила торжественная тишина и прозрачная призрачность сущего. Только небо всё ярче разгоралось над головой, словно экран космического телевизора. Я был почти уверен, что сейчас начнётся «передача». Но где находится таинственная «кнопка включения»? Ноги сами принесли меня к школе. Потом, обогнув её, я вышел к проливу Ворссунсалми, за которым темнел остров Риеккалансари. В советское время его называли Ламбергом по имени центрального хутора. Попасть на остров можно было только на пароме, который дремал посреди пролива, словно доисторический ихтиозавр. Но, увидев меня, паромщик причалил к берегу и молча перевёз на другую сторону. С этого момента всё совершалось совсем уже без моего участия. Дорога, петляя вдоль берега, вела меня сквозь некошеные поля и туманные кущи деревьев, похожие на облака, уснувшие у подножья скалистых холмов. Неожиданно они расступились, и я вышел на сияющий простор. Впереди лежало бескрайнее серебристо мерцающее поле. Справа розово-голубое зеркало вод отражало свет, торжественно сходящий ко мне с неба. Я шагнул в это мокрое от росы поле и вдруг с необыкновенной остротой почувствовал своё родство с деревьями, травами и водами, со всем, что есть в природе. Сознание того, что я – часть этих древесных стволов и птиц, спящих в их сумеречных кронах, наполняло меня восторгом. И этот восторг набегал волнами – одна сильнее другой. Когда же я ощутил себя частью сходящего с небес света, сознание моё приняло поистине космический характер. Я узнал тогда, что вселенная соткана не из мёртвой материи, но она живая и любящая. Ибо всеобщий закон её – это любовь, и каждая часть её должна служить благу всех других частей, забывая о себе. Сознавать это было то же самое, что терять себя, выходить из своего постыдного одиночества в высшее единство со всем существующим. Я чувствовал, как стремительно исчезают границы между мной и миром. Причём, по мере выхождения из себя тело моё приобретало какую-то особую лёгкость, бесчувственность и словно бы даже нематериальность. Впрочем, подробнее не скажу, ибо само ощущение тела, как «моего», исчезало столь же стремительно. А вслед за ним исчезло и само сознание, как «моё». Оно оказалось последней границей, ещё отделявшей меня от мира. Как только эта граница растворилась, я в самом подлинном смысле исчез и стал всем. До сих пор не пойму, что случилось тогда со зрением. Не то, чтобы обзор вдруг стал круговым, но видение словно обрело иную природу и стало целостным ведением. Это было так, словно лопнула некая прозрачная мембрана и «я» стало означать просто поле, дорогу, берег лагуны. И во «мне» горел невозможный, невещественный свет вечной зари. Душа моя растворилась без остатка в целостной душе мира. Но это внутреннее существо мира, его духовная изнанка, была изъята из времени. Или, точнее, само время было дано здесь всеми своими моментами, как единое «теперь». Здесь ничего не происходило, но длилось и длилось лишь одно это мгновение неописуемого блаженства, остановленное и превращённое в прекрасную светлую вечность. Невозможно понять, сколько всё это продолжалось, ибо продолжительности-то как раз и не было. Всё же я думаю, что для внешнего наблюдателя речь могла бы идти о секундах, самое большое – о минуте. Я делаю такой вывод на сновании того, что всё это время оставался стоять, как вкопанный. Потом, правда, я опустился на песок. Но не потому, что ноги подкосились, а потому что всё стало расплываться в глазах. Не сразу понял, что лицо ту меня было залито слезами. Это были слёзы благодарности, хотя я совершенно не представлял себе, Кого должен благодарить. Напомню, что в Бога я тогда ещё не верил. Да и само это первое откровение больше похоже на встречу с пантеистическим Абсолютом, чем с христианским Богом. Впоследствии я часто думал, мог ли Он по другому открыться некрещёному пятнадцатилетнему подростку? По видимому для Бога нет ничего невозможного, но Он каждому даёт то, что человек может вместить. А для меня даже та бесконечная минута единства с божественной жизнью оказалась почти непосильной. Личность моя была уничтожена в самом буквальном и бесповоротном смысле. Вместо неё рождалась иная личность. Несколько дней после этого я пребывал в глубоком покое и блаженной радости новорожденного. Потом ещё несколько раз приходил на то поле, с тихим восторгом терялся в созерцании светлых лагун. Но никакого приобщения к Бесконечному больше не испытывал. Всё же я сознавал, что изменился кардинально. По сравнению с божественной сверхценностью всё земное вдруг разом потеряло свою ценность. Ни богатство, ни слава, ни девичья любовь, которые так привлекают юношей, после той ночи уже не волновали моё воображение. Я потерял вкус к обычным удовольствиям, и впоследствии осознал: кто хоть однажды испытал это, тот обречён. Копьё архангела пронзило его навсегда. Отныне ему не нужен мир и он не нужен миру. Крещение я принял через пять лет, разумеется, в Православной Церкви. А в какой же ещё? Выбора, как всегда, не было. Про католицизм я слышал только то, что там зверствовала инквизиция и что это – ересь. Вот почему меня отнюдь не обрадовало неожиданное признание отца. Увы, изменить было уже ничего невозможно. Отец умер 7 апреля 1996 года. На поминки пришла добрая дюжина его старых друзей-ветеранов. И я с удивлением узнал, что многие из них тоже стали верующими. Разумеется, я умолчал о скандальном завещании отца, но по совету одного из друзей ходил к православному батюшке на Варшавку: - Отец не виноват. Мне кажется, он вообще не понимал разницу между православием и католицизмом. - А вы понимаете? Понимаете, что я не могу отпевать члена чужой Церкви? – хмуро сказал батюшка. – Только в исключительных случаях мы допускаем причащение у католиков. Но по большому счёту мы не состоим в общении. - Но мы сейчас ни с кем состоим в общении, даже со Вселенским Патриархатом. - Откуда вы знаете? - А вы что – вынимаете на проскомидии частицу за Варфоломея?8 - Извините, у меня сейчас всенощная. Очень некогда… Так что до свидания. Я понял, что сунулся не вовремя. В этом храме они вечно торопятся. Вечерню выстрелили за десять минут, опустив кафизму и все последующие ектении. Так что после «Свете тихий» сразу же последовала Вечерняя молитва, а потом – песнь Симеона Богоприимца «Ныне отпущаеши». Утреня в таком же сокращённом варианте заняла минут двадцать. При этом вместо пения канона чтец скороговоркой протараторил только ирмосы. А потом сразу – Великое славословие. И, разумеется, никакого следа IX часа, положенного по уставу. Я поставил свечку и кое-как помолился об отце. Но сам понимал, что этого не достаточно. Поэтому на второй день после поминок всё-таки притащился на Ковенский и ещё издали увидел суровую островерхую башню из гранитных глыб. Это был так называемый костёл Лурдской Божьей Матери. Под аркой входа стояла Её статуя в бело-голубом одеянии. Рядом с дверями висело поздравление, из которого я понял, что 7 апреля католики уже отпраздновали Пасху (у православных она ещё только наступала через неделю). Другой календарь! Всё другое, - с неудовольствием подумал я, входя в узкие двери. И остановился в недоумении. Не смотря на всю мою предубеждённость, на меня сразу дохнуло чем-то родным. Французы называют такие аберрации восприятия «дежавю» («уже было»). Действительно: я словно уже бывал здесь раньше, видел эти ряды пустующих стульев и красную ковровую дорожку между ними. Почему-то я знал, что кабинки справа и слева называются конфессионалами, а на стенах за ними располагаются знаки четырнадцати стояний Крестного пути. Вот только где находится «закрестье»? Этого я вспомнить не мог и обратился к какому-то молодому служителю в белом одеянии и с типично польским носом. Полячёк с готовностью провёл меня в сопредельное алтарю помещение типа ризницы: - Вы по какому вопросу? - Понимаете, у меня отец умер – как раз на Пасху. - Понимаю. На Пасху умирают только праведники. - Перед смертью вдруг выяснилось, что он всю жизнь был католиком… тайным. - А этого у нас сколько угодно. Тайных католиков всегда больше, чем явных. - Почему? – невольно заинтересовался я. - Это Россия, - пожал плечами полячёк, и улыбнулся какой-то извиняющей улыбкой. - Перед смертью отец просил записать его в какую-то книгу, чтобы... как это… - Не беспокойтесь, мы всё сделаем, - сказал он, раскрывая книгу. – Как его звали? - Альбертом. Его назвали в честь святого Адальберта. Знаете такого? Полячёк раскрыл другую книгу и кротко вздохнул: - Здесь много Адальбертов. Ведь это Вселенская Церковь. Ближайший Адальберт-Войцех, первый епископ Пражский. Он умер в Х веке и день его памяти 23 апреля. Потом ещё Адальберт Магдебургский, первый епископ русский. Умер в ХI веке, память его 20 июня… Это, наверное, тот, который был прислан по просьбе княгини Ольги, - подумал я. – Но языческая партия Святослава его прогнала. Неужели он всё-таки считается нашим первым епископом? - А год рождения вашего отца? – спрашивал между тем полячёк. - 1925-ый. - Приходите завтра на 12-тичасовую Мессу. Он будет помянут. - Хорошо. Сколько я вам должен? Полячёк выпрямился и с чисто польским гонором отчеканил: - Все требы в Католической Церкви совершаются бесплатно. Я был так удивлён, что вышел, не прощаясь. Но, на выходе машинально шагнул вправо, к медному ящичку с висячим замком, и опустил в него 20 тысяч.9 Я сделал это так привычно и обыденно, словно уже много раз делал. Словно это сделал не я, а отец, который ходил сюда и, конечно, опускал деньги в этот ящичек для пожертвований. Снова охватило меня чувство, для которого не нашлось других слов, кроме французского «дежавю» (что, впрочем, ничего не объясняло). На следующее утро я поехал в костёл не только без всякого предубеждения, но с предвкушением чего-то необыкновенного. Словно уже предчувствовал: что-то важное должно было случиться. Но пока что случился только мокрый снег. На всех перекрёстках образовались пробки, и я немного опоздал на Мессу. Ругая себя за непредусмотрительность, взбежал по гранитным ступеням, толкнул узкие двери и застыл от неожиданности. Не смотря на тишину, храм был полон торжественно одетых людей. Они стояли между длинных деревянных скамей, неподвижно, словно перед концертом, и слушали, как в сгущённой тишине медленно нарастает какой-то невероятный, сверхъестественный звук. И вдруг всё вокруг взорвалось ликующе-пасхальным: Gloria in excelsis Deo! И странно: я опять слушал этот дивный гимн, как что-то родное, забытое и вдруг воскресшее из небытия. Вивальди… Ну да! Это было ещё в той жизни, когда мы слушали Вивальди и Баха. И Моцарта: «Requiem aeternam», «Agnus Dei»… Как всё это воскресло вдруг с самого дна памяти! Исполнив гимн, все сели и стали внимать положенным чтениям из Писания. А в эти пасхальные дни положен был, конечно, знаменитый евангельский отрывок, на котором основывается католическое Filioque: «Ученики обрадовались, увидев Господа. Иисус же сказал им вторично: мир вам! как послал Меня Отец, так и Я посылаю вас. Сказав это, дунул, и говорит им: примите Духа Святого».10 Как бы мы не толковали этот текст, Дух здесь посылается не только от Отца, но и от Сына (что, собственно, и называется по-латыни filioque). Правда, священник в своей проповеди говорил совсем о другом: о мире и христианском единстве: - Ибо Иисус Сам в своей первосвященнической молитве просил: «Да будут все едино. Как Ты, Отче, во Мне, и Я в Тебе, так и они да будут в Нас едино».11 Теперь, после Его победы над смертью, это прошение исполнилось. Ибо смерть – это последнее разделение, а оно было преодолено… Он говорил, а я с любопытством рассматривал сидящий народ. Кого только не было в этом «польском» костёле! Русские, французы, англо-саксы, негры, китайцы или корейцы… Виднелись чёрно-белые доминиканские одеяния и бело-синие облачения сестёр матери Терезы Калькуттской. Это была Церковь, одержавшая победу над всеми разделениями мира сего! Люди слушали внимательно, в полной тишине. Только из кабинки исповедальни время от времени раздавались странные звуки: то сдержанное рыдание, то призывный стук. Очереди туда почти не было (ну не считать же очередью двух пожилых женщин!), поэтому, стесняясь своей одиноко торчащей фигуры, я невольно придвинулся к ним. А между тем, священник продолжал поучать с кафедры: - Ибо Он Сам сказал в день Обновления храма: «Я и Отец одно»,12 а на Тайной вечере подтвердил: «Я в Отце и Отец во Мне».13 На какой-то момент я увидел эти слова написанными сверкающими в темноте буквами, но уже в следующее мгновение они взорвались в моём мозгу: «Я в отце и отец во мне!» Но ведь это невозможно! Однако он уже смотрит из меня и потому всё вокруг так знакомо. Если же я пройду путём Тайной вечери до конца, то мы неизбежно встретимся и станем едины. А другого пути, видимо, и нет, потому что кто-то уже занял очередь за мной. Я хотел предупредить, что не собираюсь исповедоваться. Но в это самое время проповедь кончилась, и диакон призвал всех помолиться за усопшего Альберта. Я невольно опустил голову. Казалось, что все в этот момент смотрели на меня – немцы, французы, англичане, корейцы-китайцы, живые и мертвые. Имя отца (моё отчество) неожиданно включило меня в совершенно новое вселенское отечество. И вдруг я понял, что возвращаюсь. Это было странное, до боли щемящее чувство. Но я не успел как следует осознать его, потому что священник уже стучал в стенку исповедальни. Я поспешно преклонил колени на специальную приступку и заглянул в тёмное решётчатое оконце. Там смутно белело молодое бритое лицо. Священник внятно благословил меня и произнёс какую-то латинскую фразу. Тут я снова почувствовал, что ступил на совершенно новую для себя почву. Но отступать теперь было уже поздно, и я сбивчиво стал рассказывать о своей ситуации. - И всё-таки вы православный человек? – уточнил священник, выслушав меня. – Почему же вы хотите причаститься в католической Церкви? - Потому что это последняя возможность встретиться с отцом. Я чувствую: он ждёт. Я знаю: во время причащения все живы. В конце концов, я ведь не перехожу в Вашу Церковь. Я прошу у Вас только Тела Христова. - Хорошо! – неожиданно согласился священник. – Мы не занимаемся прозелитизмом, но и в причастии отказать Вам не вправе. Однако ответьте сначала на несколько вопросов. Вопросы были обычные. Состою ли я в венчанном браке? Как часто исповедуюсь? Какие смертные грехи за собой знаю? Какой грех наиболее распространён? - Наверное, всё-таки уныние, - признался я. – В 43 года уже поздно менять систему ценностей. Я честно пытался перестроить свой менталитет на рыночный, но только всё разрушил. И вокруг тоже – одни руины. Не за что ухватиться… Лишь Бог ещё кажется близким… Я замолчал, потому что кругом уже возглашали: - Dominus vobiscum! - Et cum spiritu tuo! Это был, конечно, евхаристический канон, понятный без всякого перевода. От волнения комок встал у меня в горле. - Ну, достаточно! – спохватился священник. – Молитесь о грехах Ваших. И медленно произнёс латинскую разрешительную формулу. Я отошёл с замирающим сердцем и совершенно пронзительной пустотой в голове. Но тут же снова опустился на колени. Потому что уже пропели серебристыми голосами «Sanctus» и прозвенели в пронзительный колокольчик. - Примите и вкусите от Него все! – сказал предстоятель, поднимая освященный хлеб. Я смотрел заворожено, не в силах оторвать взгляд. Евхаристия здесь не скрывалась за пышными византийскими покровами и наслоениями позднейших обрядов. Она выступала оголенно и демонстративно, как сущностное ядро Церкви. Это производило совершенно ошеломляющее впечатление. - Смерть Твою возвещаем, Господи, и воскресение Твое исповедуем, ожидая пришествия Твоего, - согласно произносили вокруг. Потом снова протяжно задышал орган и вдруг все запели: - Pater noster… Одно за другим в железном неразрывном порядке следовали звенья католической Мессы – вечные, как небо и земля, священные слова. Но я их уже не слушал и вообще ничего не замечал, кроме чаши с Телом Христовым. Казалось, она окружена лучами невидимого, невещественного света. Да, несомненно! Это был тот же свет, что открылся мне когда-то на Ламберге! «Бог есть свет», - услышал я голос отца. И вдруг с необычайной пронзительной ясностью ощутил живое присутствие Божие. Тело Христово приближалось к нам. А мы стояли по обеим сторонам красной ковровой дорожки, протянутой во всю длину навы. И я стоял вместе с поляками, литовцами, китайцами, и рядом с каким-то иссиня-черным негром. Воистину это была Вселенская Церковь, избранная со всех концов земли! - Тело Христово! – сказал священник, подавая мне круглую гостию. - Аминь! – отвечал я шепотом. И Тело Христово, мистически прозрачное и невесомо чистое, тихо и светло истаяло у меня на языке. И, как тогда, на Ламберге, наступило одно непрерывное сейчас. Настало невыразимое единство с отцом и со всем в мире. Сознание того, что именно смерть отца каким-то чудом возвращает меня к жизни. Вот так же он причащался каждый раз… Чувствую, что сейчас он живёт во мне. Но образ его странно двоится: это и земной отец и Небесный… Невесомый, с онемевшими пальцами, выхожу из тесных дверей храма. Неправдоподобно большими белыми хлопьями спускается с неба тихий снег. И в надмирных высях прощально перекликаются ангельские органные голоса. А сердце, очищенное и возрождённое, сочится непрерывной молитвой: Благодарю, Тебя, Господи, за то, что снова ощущаю всюду Твоё Божественное присутствие! За непрерывное чудо этого нового бытия. За встречу с отцом. За то, что нет больше ничего невозможного, когда Ты во мне и я в Тебе. За эту парящую лёгкость, за возвращённую молодость, бодрость и свежесть. За этот преображенный снежный город. За каждый шаг и каждый вдох благодарю Тебя, Боже, ибо Ты наполнил их Своим соприсутствием! Стал ли я католиком или просто вернулся к тому, что было предначертано изначально? Не знаю. Знаю только, что был рождён дважды.
|